Старт в науке. Персидская поэзия как ключ к культуре ирана — Если бы вам нужно было очень быстро влюбить незнакомого человека в персидскую поэзию, как бы вы это сделали

Художник Виктор Меркушев


Печатается по изданию:

Персидские лирики X–XV вв.


Москва, Издание М. и С. Сабашниковых, 1916.


Тексты приведены в соответствии с современными нормами орфографии и даются с небольшими сокращениями, касающимися биографических сведений об авторах, изложенных во вступительной статье А. Крымского

Введение
(От редактора издания 1916 года)

I. Гете однажды сказал: „Персы из всех своих поэтов, за пять столетий, признали достойными только семерых;– а ведь и среди прочих, забракованных ими, многие будут почище меня!”

Седмерица поэтов, про которую говорит Гете, есть плод недоразумения, есть некоторая историко-литературная неточность. Ответствен за неточность, положим, не сам Гете, а его востоковедный авторитет Иос. фон Хаммер, автор немецкого перевода „Дивана” Хафиза, – того немецкого перевода, который послужил старому Гете материалом для его собственного, очень известного сборника „Westostlicher Diwan”. Хаммер, преклоняясь перед излюбленным у всех народов числом „7”, решил соединить семь наиболее ему понравившихся крупных персидских поэтов в отборное „седмеричное ожерелье”, в „семизвездие на небе персидской поэзии”. В эту Хаммеровскую седмерицу вошли поэты X–XV вв., т. е. классического периода: автор „Книги царей” Фирдоуси, романтический повествователь Низами, панегирист Энвери, вдохновенный мистик Джеляледдин Руми, мудрый моралист Саади, нежный лирик Хафиз, разносторонний Джами. Всех других крупных поэтов Ирана X–XV вв., Хаммер не включил в свою „седмерицу”, – и среди исключенных оказываются, например, пессимист-философ Хайям, мудрец-пантеист Аттар, лирик и эпик Хосров Дехлийский, певец единой мировой религии Фейзи и еще многие другие, перед талантом которых Гете, с полным правом, мог преклониться. Персы, однако, такого „семизвездия на небе своей поэзии” абсолютно не знают, и те стихотворные таланты, которыми восхищался Гете, вовсе не относятся к разряду „забракованных персами”. Тем не менее, при всей историко-литературной неточности, замечание „великого старца” Гете не перестает быть характерным. Характерным и высокопоучительным остается тот факт, что Гете усматривал в персидской литературе непомерное богатство первоклассных талантов.

Издаваемая книжка переводов академика Ф. Е. Корша очень необъемиста. Уж из этого одного ясно, что она вовсе не притязает исчерпать всю литературу персов или, хотя бы, только лирическую их поэзию. Всесторонняя персидская антология должна была бы составить, по меньшей мере, огромный, убористый том, может быть даже два убористых тома. А этот сборничек стихотворных переводов служит для другой, более скромной задачи: пусть из чрезвычайно богатой персидской поэзии будет предложено русской публике несколько блесток, – и только!

Не надо также думать, что предлагаемые образцы – это сплошь отборные жемчужины персидской лирики, сплошь наиболее типичные образцы из нее.

Надо считаться с историей возникновения и появления переводов акад. Ф. Е. Корша. Первоначально все они предназначались для моей трехтомной „Истории Персии и ее литературы”, где впервые и были изданы, в своем стихотворном виде, среди многих моих научно-прозаических переводов, освещающих персидскую литературу с достаточной равномерностью. Мастерские стихотворные переводы акад. Ф. Е. Корша оказывались тогда лишь добавкою, лишь очень ценным украшением моей „Истории Персии и ее литературы”, но и речи тогда не могло быть о том, чтобы они исчерпывали всю суть персидской поэзии: этого и не требовалось. Теперь, когда все стихотворные его переводы извлекаются отдельно и издаются в виде особого, самостоятельного сборника, предназначенного не для иранистов, а для широкой публики, приходится уж прямо подчеркнуть, что не все, чем занимался эрудитный академик, является самым популярным и самым типичным для персидской лирики, и не все, что переводил он из того или другого поэта, есть самое лучшее и характерное в творчестве того поэта. Ф. Е. Корш, останавливаясь на каком-нибудь персидском стихотворении, иногда исходил не из эстетических соображений, а из интересов чисто научных, историко-литературных, не всегда совпадающих с эстетическими. Этого ограничения нельзя, конечно, высказать про его переводы из Саади и Хафиза, корифеев персидской лирики: то, что из них перевел Ф. Е. Корш, является достаточно характерным для творчества Саади и Хафиза и увлекательным для самого широкого круга читателей. Но, например, из Джеляледдина Руми переведены Ф. Е. Коршем не знаменитые „газели” Джеляледдина (из них ни одна не остановила на себе внимания Корша), а в изобилии переведены „четверостишия”, т. е. тот отдел Джеляледдиновской поэзии, который для Джеляледдина совсем не типичен и, вполне вероятно, даже не весь принадлежит ему. Ведь немалая часть „четверостиший”, приписываемых Джеляледдину, оказывается и у более раннего Хайяма, и у более поздних пессимистов-моралистов: это так называемые „странствующие четверостишия”, в авторстве которых иранистика до сих пор не разобралась. Акад. Корш заинтересовался Джеляледдиновскими „четверостишиями” вполне как филолог: они малоизвестны европейцам, даже почти неизвестны, а между тем они могут служить материалом для уяснения состава дивана замечательного поэта Хайяма. Хайям – самый знаменитый в настоящее время из старых персидских поэтов; он – кумир англичан и американцев; но до сих пор не выяснено с точностью, какие же из приписываемых ему стихов действительно составлены им самим и отражают его подлинный образ мыслей, а какие – приписаны ему впоследствии и могут бросать совсем ложный свет на его мировоззрение. Чем больше будет опубликовано всяких „странствующих” четверостиший, ходящих под всевозможными авторскими именами, тем больше будет дано материала для решения вопроса о подлинном, не фальсифицированном мировоззрении Хайяма. Переводом четверостиший, приписываемых Джеляледдину Руми, Ф. Е. Корш и думал увеличить число исторических данных для решения т. н. „Хайямовского вопроса”. Всякий русский филологиранист, конечно, скажет переводчику спасибо. Но будут ли Джеляледдиновские четверостишия также интересны для среднего читателя-неспециалиста, как они интересны для специалиста, об этом переводчик не спрашивал себя.

Переводов из самого Хайяма акад. Корш не дал никаких.

При отсутствии таких переводов в ныне издаваемой книге „Персидских лириков”, обыкновенный русский читатель рисковал бы окончательно ослабить свой интерес к переводам Джеляледдиновских четверостиший: они, сами по себе, без предварительного знакомства с четверостишиями Хайяма, очень ведь многое теряют. Кроме того, отсутствие переводов из Хайяма в нынешнем издании составило бы вообще значительный пробел – и литературно-исторический, и эстетический; читатель не получил бы надлежащего, цельного впечатления от общей картины персидской лирики. Чтобы устранить этот недостаток, я счел нужным вставить в редактируемое мною издание переводы из Хайяма, которые изготовил И. П. Умов, общий ученик мой и академика Ф. Е. Корша. Имея перед собою, в переводе И. П. Умова, важнейшие четверостишия Хайяма, русский читатель оценит уж надлежащим образом и четверостишия, приписываемые Джеляледдину, и четверостишия Хайямовых предшественников – ибн-Сины и Абу-Сеида Хорасанского, и вообще поймет всю важность и ценность этого литературного жанра.

Нельзя, конечно, отрицать, что, включая в сборник переводов, сделанных одним лицом, переводы другого лица, я несколько нарушаю единство переводческого стиля. Но что общая картина персидской поэзии много выиграет от включения в нее образцов из великого Хайяма, равно как много выиграет читающая русская публика, об этом и спорить не приходится.

В конце концов, какие бы оговорки ни пришлось делать про состав ныне издаваемой книги, про некоторую ее неполноту, все-таки можно надеяться, что русский читатель получит очень недурное общее впечатление от персидской лирики классического периода, т. е. X–XIV в.


II. Чтобы верно постигать классическую персидскую лирическую поэзию, надо всегда помнить, что она вся обвеяна т. н. суфийством. Суфийство – это мусульманский мистицизм с пантеистической окраской. Происхождение он имеет частию буддийское, частию христианско-неоплатоническое (через греческую философскую литературу, переведенную при халифах). Персидская лирика полна пантеистических воззрений. Да кроме того, она имеет свой особый, условный аллегорический язык, вроде того, который христиане усматривают в ветхозаветной библейской „Песни Песней”.

Мир, по воззрению суфиев, есть истечение, эманация Божества, и, в своем кажущемся разнообразии, он имеет лишь призрачное существование. Мир и Бог – единое. Человек – капля из океана Божества. К призрачному здешнему миру привязываться не стоит, тем более, что он – сплошная юдоль страданий. Можно веселиться в этом мире, наслаждаясь отдельным случайным моментом; но гораздо лучше – не привязываться к наслаждению, и вместо того убить свое „я», умертвить свою плоть, заживо приблизиться к Всеединому, чтобы потонуть в Нем, слиться с Ним, расплыться словно капля в океане. Стремление к Божеству, тяготение к экстатическому единению с Ним, суфии сравнивают с любовью к милой или к другу, с опьянением и т. п., и оттого их поэзия сверх философско-пессимистических идей воспевает и мистическую гедонику. Таким образом, поэт восхваляет, например, весну, сад, пиршество, изящного виночерпия, дорогую подругу, – а на деле все это означает мистическое стремление души аскета-созерцателя к единению с Богом. Поэт лирически тоскует, почему милая подруга жестокосерда и не обращает внимания на своего ухаживателя, – а на деле это подвижник стонет, почему у него долго нет мистического наития и экстаза.

Возможно, что у европейского читателя возникнет вопрос: „А что, у персов нет обыкновенной, буквальной, немистической поэзии? Разве нет у них поэзии, которая без всякой иносказательности воспевала бы подлинную, общечеловеческую любовь, подлинную красу природы, подлинное веселье?! ”

Придется ответить: пожалуй, что такой поэзии в персидской литературе и нет. Не осталось. В X веке литературный обычай еще вполне допускал неподдельную эротику, неподдельную гедонику, но потом постепенно установился в литературе довольно лицемерный обычай – писать о немистической человеческой лирической жизни так, чтобы стихи не шокировали святых людей. Писать – так, чтобы люди набожные могли понимать даже самую грешную гедонику и чувственность, как аллегорию, как высокую набожность, выраженную в мистической форме. Состоялась и обратная сделка: святые люди, или поэты безусловно мистические, желая, чтобы их произведения нравились светски настроенным меценатам, старались писать реально и не строили очень насильственных аллегорий. Следствием такого обычая явилось то, что мы теперь часто не можем определить, к а к надо понимать того или другого поэта, – тем более, что сами суфии всех легко зачисляют в свои ряды. И особенное разногласие существует по отношению к шейху суфиев Хафизу, царю лирической газели XIV века, величайшему лирику-анакреонтику Персии. Ни широкая публика, ни ученые не могут сговориться: с мистическим или не с мистическим настроением написана та или другая его любовная или вакхическая газель?

Вероятно, такой вопрос навеки останется неразрешенным.

С одной стороны, спокойное положение Шираза, который мало пострадал от монголов в XIII веке в силу умной политики его атабеков и который недурно устроился и в XIV веке, благоприятствовало восхвалению радостей жизни. Хафиз в своей молодости, возможно, с полной реальностью испытал все то, о чем гедонически поют его газели. Но, надо полагать, он и в молодости, следуя моде, писал так, чтобы его песни подлинной любви и наслаждений не производили неприятного впечатления на религиозно-суфийского читателя. С другой стороны, в старости, когда Хафиз был суфийским шейхом и когда его душа могла лежать только к аскетизму и к гедонике строго мистической, он, вероятно, пользовался впечатлениями молодости и потому писал очень реально.

Во всяком случае отметить надо тот факт, что в то время, как суфии (и многие ориенталисты) считают Хафиза чистым мистиком, стихи Хафиза распеваются в народе как любовные песни. Очевидно, подобную же мерку придется приложить и к стихам Хайяма, и к Джеляледдиновым четверостишиям, и к газелям Саади. Подлинная эротика и подлинный вакхизм, мистическая эротика и мистический вакхизм – слились в персидской литературе в нераспутываемый клубок.

Европейскому читателю, не историку литературы, при чтении персидской лирики, пожалуй, удобнее всего будет руководиться правилом одного из критических издателей дивана Хафиза: „Встречая у Хафиза прекрасное и глубоко-прочувствованное, мы имеем полное право понимать его по законам прекрасного и истинного, какие бы аллегорические толкования ни давали ему комментаторы”.

Проф. А. Крымский

Абу-Сеид Ибн-Абиль-Хейр Хорасанский (967 – 1049)

Четверостишия
1.


Печаль, что душу мне терзает – вот она!
Любовь, что всех врачей смущает – вот она!
Та боль, что в слезы кровь мешает – вот она!
Та ночь, что вечно день скрывает – вот она!

2.


Просил лекарства я от скрытого недуга.
Врач молвил: „Для всего замолкни кроме друга”. -
„Что пища? ”– я спросил. – „Кровь сердца”, был ответ.
„Что бросить следует? ”-„И тот и этот свет ”.

3.
4.


О Господи, открой мне путь к подруге милой,
Дозволь, чтоб долетел к ней голос мой унылый,
Чтоб та, в разлуке с кем не знаю ясных дней,
Была со мною вновь, и я бы вновь был с ней.

5.


Не осуждай, мулла, мое к вину влеченье,
Мое пристрастие к любви и кутежу:
Я в трезвости веду с чужими лишь общенье,
А пьяный милую в объятиях держу.

6.


Бди ночью: в ночь для тайн любовники все в сборе
Вкруг дома, где – их друг, носясь, как рой теней.
Все двери в те часы бывают на запоре,
Лишь друга дверь одна открыта для гостей.

7.


В те дни, когда союз любви меж нас бесспорен,
Блаженство райское бывает мне смешно.
Когда бы без тебя и рай мне был отворен,
Мне было бы в раю и скучно и темно.

8.


Грехи мои числом – что капли дождевые,
И стыдно было мне за грешное житье.
Вдруг голос прозвучал: „Брось помыслы пустые!
Ты дело делаешь свое, а Мы – свое”.

9.


К познанью Божества прямым путем идущий
Чуждается себя и в Боге весь живет.
Себя не признавай! верь: Бог един есть сущий!
„Божествен только Бог” к тому же нас зовет.

Абу-Али Ибн-Сина (Авиценна) (980-1037)

Четверостишия
1.


С кружком двух-трех глупцов, по этой лишь причине
В себе прозревших цвет премудрости земной,
С ослами этими в ослиной будь личине:
Не то ты еретик и грешник записной.

2.


Мой ум, хоть странствовал не мало в мире этом,
Ни в волос не проник, а волны рассекал.
Солнц тысяча в уме сияет ярким светом,
Но строя атома я все же не познал.

3.


От пропастей земли до высей небосклона
Вопросы бытия я все решил вполне;
Сдавалась каждая мне хитрость и препона,
Все тайны я раскрыл, лишь смерть темна и мне.

4.


О, если бы я знал, кто я и что такое
И вслед за чем кружусь на свете как шальной!
Мне счастье ль суждено? тогда б я жил в покое,
А если нет, тогда б я слезы лил рекой.

Омар Хайям (ок. 1048–1123)

Переводы из Хайяма принадлежат И. П. Умову, ученику акад. Ф.Е. Корша.

1.


От жилищ неверья лишь одно мгновенье
К знанию вершин;
И от тьмы сомненья к свету уверенья
Только миг один.

Познавай же сладость – краткой жизни радость
В мимолетный час:
Жизни всей значенье – только дуновенье,
Только миг для нас.

2.


Нам говорят, что в кущах рая
Мы дивных гурий обоймем,
Себя блаженно услаждая
Чистейшим медом и вином.

О, если то самим Предвечным
В святом раю разрешено,
То можно ль в мире скоротечном
Забыть красавиц и вино?

3.


Я возьму бокал шипящий,
Полный дара юных лоз,
И упьюсь до исступленья,
До безумья пылких грез.

Вам раскрою я, сгорая,
Целый мир чудес тогда;
И польется речь живая,
Как текучая вода.

4.


Родился я… Но от того
Вселенной – пользы нет.
Умру, – и в славе ничего
Не выиграет свет.

И я доныне, не слыхал,
Увы, ни от кого,
Зачем я жил, зачем страдал
И сгину для чего.

5.


Я буду пить, умру без страха
И хмельный лягу под землей,
И аромат вина – из праха
Взойдет и станет надо мной.

Придет к могиле опьяненный
И запах старого вина
Вдохнет, – и вдруг, как пораженный,
Падет, упившись допьяна.

6.
7.


Я дышу юных сил обаяньем
И блистаю тюльпана красой;
Строен стан мой, исполнен желаньем,
Как в саду кипарис молодой.

Но увы! Никому неизвестно,
Для чего, преисполнив огня,
Мой Художник Всевышний чудесно
Разукрасил для тленья меня?

8.


Суждено тебе, о сердце,
Вечно кровью обливаться
Суждено твоим терзаньям
Скорбью горькою сменяться.

О, душа моя! зачем же
В это тело ты вселилась? -
Иль затем, чтоб в час кончины
Безвозвратно удалилась?!

9.


Книга юности закрыта,
Вся, увы, уж прочтена.
И окончилась навеки
Ясной радости весна.

И когда же прилетала
И к отлету собралась
Птица чудная, что сладко
„Чистой юностью” звалась?!

10.


Промчались жизни беззаботной
Дни, роком данные в удел.
Как будто ветер мимолетный
По полю жизни пролетел.

О чем скорбеть? – Клянусь дыханьем
Есть в жизни два ничтожных дня:
День, ставший мне воспоминаньем,
И – не наставший для меня.

11.


Я сам с собой в борьбе, в смятенье,
Всегда, всегда!
Что делать мне? За преступленья
Я полн стыда!

О, пусть Ты полон всепрощенья,-
Но в глубине
Ты видел все, – и я в смущенье,
Что делать мне?!

12.


Если тщетны упованья
И надежды и мечты, -
Так зачем тогда старанья
В этом мире суеты!

Мы приходим к цели поздно.
Не успеем отдохнуть -
Как судьба твердить уж грозно:
„Вновь пора пускаться в путь! ”

13.


И ночи сменялися днями
До, нас, о мой друг дорогой;
И звезды свершали все так же
Свой круг, предрешенный судьбой.

Ах, тише! Ступай осторожней
На пыль под ногою твоей:
Красавиц ты прах попираешь,
Останки их дивных очей.

14.


К тебе, о Небо-Колесница,
Несется плач и горький стон;
Давно над смертными глумится
Неотвратимый твой закон.

О, если б грудь твою раскрыли,
Земля, Земля! как много мы
Нашли б останков в слое пыли,
Как клад бездонный в безднах тьмы.

15.


Укройте меня под землею,
Когда успокоюсь навек;
Не ставьте камней надо мною,
Чтоб помнил меня человек.

Но прах мой, ту бренную глину,
Смешайте с душистым вином,
Слепите кирпич, и кувшину
Послужит он крышкой потом!


Ничтожен мир, и все ничтожно,
Что в жалком мире ты познал;
Что слышал – суетно и ложно,
И тщетно все, что ты сказал.

Ты мыслил в хижине смиренной.
О чем? к чему? – Ничтожно то.
Ты обошел концы вселенной,-
Но все пред Вечностью – ничто.

17.


Взгляни же: я жил во вселенной,
Но выгод не ведал мирских;
Я мучился жизнью мгновенной,
Но благ не познал никаких;

Горел я, как светоч веселья,
Погас, не оставив следа;
Разбился, как чаша похмелья,
В ничто обратясь навсегда.


Прощаясь с морскими волнами
Как будто пред долгой разлукой,
Заплакала капля; а Море
Смеялось над детскою мукой:

„Не плачь! Я везде во вселенной
Питаю озера и реки:
Ты после разлуки мгновенной
Вновь будешь со Мною навеки”.


Ту тайну дивную свою
От всех я утаю.
То слово краткое облечь
Не в силах ваша речь.

Сияют страны предо мной…
Но нем язык земной:
О чуде. тайн, что вам не знать,
Не в силах рассказать!

Хакани (1106–1199)

Четверостишия
1.


Любовь – это птица, искусная в песнях о горе,
Любовь – соловей, обученный нездешним речам,
Любовь – бытие с бытием о душе твоей в споре,
Любовь – это то, чем себя упраздняешь ты сам.

2.


Вторгается в сердце недуг, мной изведанный прежде,
И, вторгшись, теперь не затихнет, как прежней порой.
Ищу я лекарства, но в тщетной лишь мучусь надежде;
Стремлюсь я к покою, но мне недоступен покой.

3.


Печали моей и веселью она лишь виною;
И строгость и милость ко мне – ее дело сполна.
До смерти изменой союза я с ней не расстрою.
Так мной решено; а что ею – то знает она.

4.


Ты роза, а я соловей, вдохновляемый страстью;
И сердце и песню тебе я одной отдаю.
Вдали от тебя я молчу, покоряясь несчастью;
Лишь после свиданья с тобою я вновь запою.

5.


Сегодня любовью терзается сердце так больно,
Что трудно до завтра ему до тебя дотянуть.
Я сам его под ноги бросил тебе добровольно…
Но речи излишни; о нем только можно вздохнуть.

6.


В союз наш проникла отрава от глаза дурного;
Сторонимся мы друг от друга подобно чужим;
При встрече нам трудно найти надлежащее слово;
Но оба мы знаем, как оба мы втайне скорбим.

7.


Покинь этот мир, где сильнейшие к слабым суровы,
Из места печали беги с ликованьем в груди.
Дал рок тебе душу, и с нею ты принял оковы;
Верни ее року – и вольным созданьем уйди.

8.


О сжалься, убей меня так, если смерти я стою,
Чтоб жизни источник мечтал я в убийце найти:
Вином своих уст и чарующей взоров игрою
Меня упои и тогда мои дни прекрати.

9.


Пока еще жив был огонь во мне юности смелой,
Безумно порхал мотыльком я, не зная что страх.
Погас тот огонь, – и упал мотылек обгорелый;
Где были они, там остались лишь пепел и прах.


Здесь представлен ознакомительный фрагмент книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста (ограничение правообладателя). Если книга вам понравилась, полный текст можно получить на сайте нашего партнера.

страницы: 1 2 3 4

Текст работы размещён без изображений и формул.
Полная версия работы доступна во вкладке "Файлы работы" в формате PDF

«Персидские мотивы», навеянные знакомством со средневековой персидской поэзией, воспоминаниями о Средней Азии и Кавказе, были написаны Есениным в последний год жизни, с осени 1924 года по август 1925 года.

В «Персидских мотивах» звучат те же, главные для поэта темы: любовь ко всему прекрасному в жизни, к родному краю. Поэт считал эти стихи лучшим из всего, что было им написано.

Свет вечерний шафранного края,

Тихо розы бегут по полям.

Спой мне песню, моя дорогая,

Ту, которую пел Хайям,

Тихо розы бегут по полям.

Омар Хайямбылкрупным ученым, астрономом, математиком, но мировую известность завоевал стихотворными миниатюрами.

Чтоб мудро жизнь прожить, знать надобно немало:

Два важных правила запомни для начала:

Ты лучше голодай, чем что попало есть,

И лучше будь один, чем вместе с кем попало.

Любимые цвета Есенина - золотой и голубой, в них много личного для голубоглазого, золотоволосого поэта: сама Россия, с её пронзительно-голубым осенним небом и тяжелыми колосьями созревшего хлеба. Удивительно, но созданная воображением поэта Персия напоминает своими нежным шафранным цветом Родину.

Сергей Есенин:

Воздух прозрачный и синий,

Выйду в цветочные чащи.

Путник, в лазурь уходящий,

Ты не дойдешь до пустыни.

Воздух прозрачный и синий.

Шепот ли, шорох иль шелест

Нежность, как песни Саади.

Вмиг отразится во взгляде

Месяца желтая прелесть,

Нежная, как песни Саади.

Саади считал, что человеку нужно прожить две жизни: в одной искать, порой заблуждаться, снова искать, в другой проверять накопленный опыт. В его книгах смешана «сладость с горечью», вымысел с фактом. Поэт первым назвал термин «гуманизм».

Все племя адамово - тело одно,

Из праха единого сотворено,

Над горем людским ты не плакал вовек, -

Так скажут ли люди, что ты человек.

Прекрасно все в любви - несет ли нам

Страдания она или бальзам.

Влюбленный власть и царство ненавидит.

Он в бедности свою опору видит.

Он пьет страданий чистое вино,

Молчит, хоть горьким кажется оно.

В «Персидских мотивах» мы не найдём грубого натурализма в раскрытии темы любви. Персианка - воплощение нежности и чистоты. Стихи поэта говорят только о желании понять любимую, просто увидеть её.

Где обсыпан розами порог.

Там живет задумчивая пери

В Хороссане есть такие двери,

Но открыть те двери я не мог.

У меня в руках довольны силы,

В волосах есть золото и медь.

У меня в руках довольно силы,

Но дверей не смог я отпереть.

Ключевое слово - «роза» - напоминание об ещё одном великом восточном поэте - Рудаки.Его называли «Адамом поэтов Персии». Он писал философские и любовные стихи, в них - открытие природы и человека.

К добру и миру тянется мудрец. Ты одинок средь сотни тысяч лиц.

К войне и распрям тянется глупец. Ты одинок без сотни тысяч лиц.

Пришла… «Кто? » - «Милая» - «Когда? » - «Предутренней зарей».

Спасаясь от врага… «Кто враг?» - «Ее отец родной»-

И дважды я поцеловал… «Кого?» - «Уста ее».

«Уста?»- «Нет»- «Что ж?». «Рубин» - «Какой?» - Багрово - огневой».

Один из главных мотивов цикла Сергея Есенина - тоска по родной земле. Любовь к России сильнее любви к стране-грёзе Персии.

Хороша ты, Персия, я знаю,

Розы, как светильники, горят.

И опять мне о далеком крае,

Свежестью упругой говорят.

Хороша ты, Персия, я знаю.

Персия! Тебя ль покидаю?

Навсегда ль с тобою расстаюсь

Из любви к родимому мне краю

Мне пора обратно ехать в Русь.

— Мой выбор определил случай. Я поступала в Институт стран Азии и Африки на индийское отделение, но тогда, в далеком 1971 году, окон-чательное распределение языков от абитуриентов не зависело. В итоге я оказалась на персидском и очень горевала. Однако, как писал поэт Низами, то, что на вкус подобно уксусу, может оказаться сахаром. Так оно и вышло. Нашлись интересные книги и встретились хорошие учи-теля. Когда я, отличница и умница, поступила в аспирантуру Института востоковедения РАН, мой научный руководитель профессор Магомед-Нури Османович Османов начал знакомство с того, что сурово сказал: «Вы не знаете персидского языка!» Его уроки «пристального чтения» стихов я с благодарностью вспоминаю всю жизнь.

— Какое место занимает персидская поэзия в современном мире?

— Примерно такое же, как любая другая почтенная поэтическая тради-ция. Поскольку начиная с XIX века персидских классиков активно пере-водили на западные языки, в каждом поколении для них находятся читатели и почитатели. Что до академических исследований, то здесь ведется довольно активная работа, как в Иране, так и за его пределами. Множество сохранившихся текстов до сих пор не опубликованы и не введены в научный обиход, поэтому особенное значение сейчас, в эпоху цифровых технологий, приобретает современное описание рукописных фондов библиотек.

— Если бы вам нужно было очень быстро влюбить незнакомого человека в персидскую поэзию, как бы вы это сделали?

— Я бы не стала этого делать ни за что. Принуждение к любви обречено по определению. А вот тем, кто уже полюбил персидскую поэзию в рус-ских переводах, я бы предложила «читать вокруг», расширять свои представления об истории и культуре Ирана, а также не забывать, что всякий перевод — это плод соавторства, и обращать внимание на имена переводчиков. А тем, кто молод, любопытен и не ленив, совет один: чтобы полюбить персидскую поэзию, надо учить персидский язык. Приведу в пример переводчика Осипа Румера. Он прочел Омара Хайама в английском переводе Фицджеральда, опубликовал в 1922 году русскую поэтическую версию и понял, что влюбился по уши. Тогда он потру-дился выучить персидский, и в 1938 году вышел уже его знаменитый перевод трехсот рубаи с оригинала на русский язык.

— Что самое интересное — или важное, страшное, смешное — вы узнали, работая с персидской поэзией?

— Самое интересное — и важное, и страшное, и смешное — оказалось связано для меня с процессом перевода. Персидская классика рассчита-на на искушенного читателя. Даже у самих носителей традиции порой возникали герменевтические трудности; так, поэт Джами собирался, повстречав Низами в раю, наконец выспросить у него про смысл тысячи смутных мест. Так что самое интересное и важное — разгадывать смысл очередной непонятной строки, самое страшное — когда все ресурсы исчерпаны, а смысл не выстраивается, а самое смешное — если вдруг повезет и поймешь, как все просто на самом деле.

— Если бы у вас была возможность заняться сейчас совсем другой темой, что бы вы выбрали и почему?

— В индоевропеистике уже давно ведутся исследования по реконструк-ции «индоевропейского поэтического языка». Я бы выучила древнегре-ческий, санскрит, древнеирландский, доучила авестийский и искала бы в памятниках древней поэзии архетипы знакомых мне по персидскому материалу формульных сочетаний.

Песни Шираза

(Персидская народная поэзия в переводах А.Ревича)

"...За блеск газельных глаз я жизнь отдам и честь"

Шираз - это самое сердце Ирана. Почти тысячу километров надо проехать
на юг от столицы, чтобы попасть в этот уютный город, воспетый в стихах и
легендах. На полпути к нему еще встретится Исфаган с неповторимыми голубыми
и кремовыми куполами мечетей, качающимися минаретами, со множеством
мастерских-магазинов чеканки по металлу.




Час пути по извилистой горной дороге - и за небольшим перевалом
взору открывается Шираз, который иранцы с древних времен называют городом
роз и соловьев. Роз действительно много, они наполняют ароматом центральную
улицу и окраины, где в цветах утопают гробницы великих средневековых поэтов
Саади и Хафиза. А соловьев в Ширазе уже не услышишь, разве только в
университетском парке или в знаменитой померанцевой роще. Да и о пернатых ли
говорят иранцы? Ведь для них соловьи - это поэты и народные певцы, создатели
поэтического фольклора. Впрочем, неверно было бы думать, что за пределами
Шираза или, скажем, всей провинции Фарс люди живут без песен. На рисовых
полях Гиляна, в горах Хорасана, в степях центральной части страны в любое
время года можно услышать, как пастух или одинокий путник на ослике изливает
в песне тоску, а вокруг него - ни души... Но в Фарсе, откуда пошло название
всей страны - Парс (Персия), народные традиции сильнее, фольклор
разнообразнее и голоса певцов, по-видимому, звонче. Не случайно поэтому
именно здесь песен записано больше, чем в других краях этой большой страны

Народная поэзия Ирана веками развивалась в тесной взаимосвязи с
классической литературой. Порой не только читатель, но и исследователь не
может точно сказать, какие элементы пришли в письменную поэзию из фольклора
и какие, наоборот, из поэзии попали в фольклор. И в фольклоре и в литературе
мы встречаем имена и образы Фархада, Лейлы, Меджнуна, Юсефа и других;
сюжеты народных четверостиший пришли к Омару Хайяму и, по-новому им
осмысленные, обогатили фольклор.


Персидско-таджикская литература - это огромное духовное богатство,
которое было по достоинству оценено классиками западноевропейской и русской
литературы. Не случайно дань глубокого уважения ей отдал Гете, который под
влиянием ее написал свой знаменитый "Западно-восточный диван" и заслуги
некоторых иранских поэтов в развитии мировой литературы, может быть и
незаслуженно, ставил выше своих. И А. Пушкину, как известно, были "Гафиза и
Саади... знакомы имена". И не только имена. Пушкин хорошо знал и ценил их
творчество. Духом Востока, образностью персидской литературы проникнуты
многие его произведения.
Классическую поэзию Ирана серьезно изучал Л. Толстой. Особенно
нравились ему рассказы и изречения Саади на моральные темы. Некоторые из них
он использовал при составлении своих "Русских книг для чтения".
Увлечение Хафизом надолго завладело А. Фетом, который оставил
прекрасные переложения его газелей. Наконец, "Персидские мотивы" С. Есенина
по своему духу и лиризму связаны с хафизианой, хотя называет поэт имена
Фирдоуси, Хайяма и Саади.
Высокая художественность персидско-таджикской литературы во многом
объясняется ее богатыми источниками. Среди них можно назвать письменную
древнеперсидскую литературу, так называемую шуубитскую поэзию, созданную
поэтами-иранцами на арабском языке в VIII-IX веках, и, конечно, устное
творчество, широко распространенное среди народов, живших на территории
иранских государств с древних времен.

Знакомство с фольклором Ирана показало , что самой
распространенной его поэтической формой является добейти (четверостишие) .
Русский ученый А. А. Ромаскевич, впоследствии профессор Ленинградского
университета, во время своих поездок по южному Ирану сумел записать
четыреста четверостиший, переводы которых вместе с персидским текстом и
транскрипцией были опубликованы. Ученый считал, что происхождение этой
поэтической формы восходит к далекому домусульманскому прошлому. В самом
деле, в "Авесте" - священной книге зороастрийцев {Зороастрийцы, или
огнепоклонники - исповедники зороастризма, древней религии Ирана до VII в.
Основателем ее был Зороастр (Заратуштра).} - часть стихов состояла (по
Ромаскевичу) из ряда четырехстрочных строф, причем каждая строка (стих)
содержала в себе одиннадцать слогов . Такова же поэтика и народных
четверостиший.

Добейти можно отнести к лирическому роду поэзии . Четверостишия эти не
только излагают факт или событие, но выражают и отношение к нему, дают
оценку. Исполнители их, чаще всего безвестные певцы, пели о любви, о красоте
возлюбленной, о радости свидания с ней, о страданиях от неразделенной любви,
о неисполнившихся желаниях, о верности и, наоборот, о неверности любимой.
Главные герои любовных песен - молодые люди, юноши и девушки. Их мысли,
чувства и переживания - вот основное содержание песен-четверостиший. Вместе
с тем народные четверостишия в полной мере насыщены бытовым материалом, в
них отчетливо слышны разнообразные жизненные обстоятельства, грустные
мотивы, обусловившие их возникновение.

Добейти не декламируются, а поются. При пении же исполнитель имеет большую
возможность свободно обращаться с поэтическим размером. В одиннадцатисложном
добейти третья строка, как правило, содержит не одиннадцать, а тринадцать
слогов. А иногда, хотя и редко, встречаются более длинные стихи или совсем
короткие, в семь слогов. То, что народные четверостишия не укладываются в
рамки аруза, по-видимому, и является одной из причин, по которой иранцы
никогда не называют их "робаи" {Робаи - в арабоязычной, персоязычной и
тюркоязычной поэзии четверостишие, как правило, философского содержания,
написанное по законам аруза. Распространенная форма стихотворения, имеющего
своего автора.}, хотя они с робаи имеют много других общих признаков. Прежде
всего, четверостишия, как и робаи, вполне самостоятельные произведения,
содержащие законченную мысль. Даже в тех случаях, когда иранские
фольклористы пытаются из отдельных четверостишии составить своего рода песню
на определенную тему и озаглавливают их "Одиночество", "Верность",
"Разлука", "Чужбина", каждое четверостишие такой песни продолжает жить своей
жизнью, остается самостоятельным и независимым от соседних.

Слагатели песен персонифицируют явления природы , растения, животных,
обращаются с ними как с разумными существами. Сам певец или его лирический
герой уподобляет себя или ту, к которой он обращается, предметам живой или
даже неживой природы: "я - рыба", "я - белая птица", "я - фисташковое
дерево", "мы - зерна в одном гранате", "мы два сросшихся кипариса", "ты -
маленькая голубка, а я сокол", "если ты - жемчуг, то я - янтарь", "если ты -
серебро, то я - золото". В персидской народной поэзии эти олицетворения и
уподобления обретают неповторимую красоту и образность.

Весь комплекс взаимоотношений человека и природы был глубоко и на
высоком поэтическом уровне разработан Омаром Хайямом и нашел блестящее
художественное воплощение в его робаятах.

Читатель может познакомиться со всем многообразием иранской народной поэзии. В этом ему
помогут выразительные переводы Александра Ревича, убедительно передающие
глубину и особенности фольклора, его образность, лирическую тональность,
простоту и в то же время богатство персидского языка, каким пользуются
иранцы за пределами письменной литературы.

А. Шойтов

ЧЕТВЕРОСТИШИЯ - ДОБЕЙТИ

О девушка! Тебя могу сравнить с луной,
Как буковка "алеф", изящен стан прямой,
Могу тебя назвать шахиней всех красавиц
За родинку твою над нежною губой.



Веришь не веришь, ты сердце мое унесла,
Всем ты взяла, я влюблен в эти очи хмельные …
Черноглазка, бросаешь мне взгляды не ты ли?
Унесла мое сердце и рада не ты ли?


Боже, что же мне делать с душой одержимой моей?
Позабыла покой, рвется вслед за любимой моей,
Не нужны ей другие цветы, аромат их волшебный,
Только к розе стремится, ни с чем не сравнимой, моей.


Тебе я розу подарил, ты аромат вдохни,
Спрячь эту розу на груди, под шалью сохрани,
Пойдешь тропинкою степной, не будешь одинока,
Беседуй с розой, только шаль немного распахни.


Уста я твои узнаю и за тыщу шагов,
Уста твои манят меня, словно сладость плодов,
Уста твои - это Кааба, а сам я паломник
И за ночь сто раз приложиться к святыне готов.


...Луна ты иль звезда, увы, не знаю сам,
Но с помощью Творца моей ты скоро станешь,
Хоть на небо взойди, тебя найду и там.


Благословен восход и пробужденья миг
В объятиях твоих, о, как тот миг велик!
На ложе сяду я, покров твой поцелую
И лепестками роз осыплю нежный лик.


Взгляни, подруга, полночь настает,
На ветке соловей хмельной поет,
Он тайну сердца поверяет розе,
Никто их и водой не разольет.


Заброшу я аркан, пройду к тебе, как джинн,
За полог пронырну, залезу в паланкин,
Пускай хоть сотня львов тебя оберегает,
Но я твой поцелуй сорву хотя б один.

Сидеть бы мне с тобой бок о бок за столом
И волосы твои чесать бы гребешком,
Я волей неба стал богаче Сулеймана
В тот день, когда привел тебя в мой отчий дом.

Жизнь отдам за пунцовые губы твои,
Нет на свете безумнее нашей любви,
От любви захмелел я, лишился рассудка,
А погибну - виновной себя назови.

Подружке нужен муж-богач, она глядит вполглаза,
Ее ушам недостает сережек из алмаза,
Меня не станет обнимать, ей ни к чему бедняк,
Ей снится сказочный жених из города Шираза.

Я встретил черноокую у ивы,
Лишь гурии и пери так красивы,
Глаза - как две звезды, а лик таков,
Что вмиг померкнет месяц горделивый.


Приветствую тебя, о зернышко граната,
Жизнь за тебя отдам, ты мне дороже брата,
Из сотни одного я выбрала тебя,
Не предавай меня, храни мне верность свято.



О черноокая моя, ты кормишь малыша,
На миг от люльки оторвись, ах, как ты хороша!
Коль хочешь ты, чтоб твой малыш до лет преклонных дожил,
Пусти меня в свою постель хоть раз, моя душа!

Гляжу на шелк твоей чадры - спирает дух в груди,
Гляжу на красоту шальвар - постой, не уходи!
Какой-то пришлый богатей увел мою подругу,
Неужто ты еще живой, мой бедный друг Мехди?


Чадру моей милой Нисы, нечестивец, порвал он,
Обидою сердце мое поразил наповал он.
Топор мне скорее! Я всю их семью изрублю!
Чадру моей милой порвав, смерть свою отыскал он.


Подруга нежная, сродни луне, пришла,
В шелках и бархате она ко мне пришла,
Я так хотел хотя б во сне ее увидеть,
Она же наяву, а не во сне пришла.


Душа моя, приди, с тобой навек я слит,
Приди скорей в мой дом, он без тебя скорбит,
Приди скорей в мой дом, приди в мои объятья,
Ну что стыдишься ты? Теперь какой уж стыд?

Ты там, я здесь, и на душе смятенье и тревога,
Терпенья много у тебя, а у меня немного.
Я за терпение твое и жизнь отдать могу,
Мне впору голубем летать у твоего порога.


Давай помиримся, забудем обо всем,
Давай, как брат с сестрой, усядемся вдвоем,
Ведь жизнь так коротка и так судьба превратна,
Еще - не дай господь! - в разлуке мы умрем.



Так лоб трещит, что меркнет свет, кому же я поплачусь?
Покроет щеки желтый цвет, кому же я поплачусь?
О, если б мог я положить лоб на колени милой!
Но лоб трещит, а милой нет, кому же я поплачусь?


Проснись до зари, благовоньями кудри омой,
А черные очи подмажь синеватой сурьмой,
И если желаешь приятное сделать Аллаху,
Меня не забудь, в лучшем виде явись предо мной.

Ты стройна, моя нежная, свет моих глаз,
Ты мой сахар египетский, чистый алмаз,
Посиди, посиди со мной рядом, подруга,
Ты украла мой сон, мне б уснуть хоть на час.


Заверну в твой переулок, постучусь в твой дом,
Кликну: "Выгляни скорее, жду я за углом".
Если скажут мне соседи: "Спит твоя подруга", -
Над тобой кружиться стану белым голубком.


Мой двоюродный брат, мой укропный цветок,
Что же вечером ты не придешь на порог?
Если я тебе молвлю недоброе слово,
Можешь в грудь, не колеблясь, всадить мне клинок.

Ты как цветок, когда из цветника идешь,
Как сахар ты, когда от тростника идешь,
Но для меня ты всех прекрасней и тогда,
Когда с базара ты, слегка устав, идешь.

Сердцу в чужие силки не попасть,
В нем лишь к тебе негасимая страсть,
Ты же затем мое сердце терзаешь,
Чтобы его не хотели украсть.

Во-первых, я люблю кушак твой и халат,
А во-вторых, тебя - от головы до пят.
А в-третьих, я люблю сидеть с тобою рядом,
А прежнюю любовь давай отправим в ад.

Подруга прежняя моя, где ты теперь?
Душе добавила ты горечи потерь.
О, если бы я знал, что будешь ты моею,
Дворец из золота построил бы, поверь.

Изведал я немало бед из-за тебя,
Душа моя отвергла свет из-за тебя,
Ты так позорила меня и унижала,
Весь мой позор, - тут спору нет, - из-за тебя.

К тебе я, стройная моя, примчался,
На щечке родинку любя, примчался,
Слыхал, что хочешь родинку продать,
Ведь можно опоздать, и я примчался.


Любимая, во мне обида и укор,
Я прикипел к тебе душою с давних пор,
Пусть посулит судьба мне лучших сто красавиц,
Все будет влечь меня твой чародейный взор.

Любимая забилась в уголок,
Как исцелить меня, ей невдомек.
Лекарствами больных врачует лекарь,
Свидание идет влюбленным впрок.

На плоскую крышу подруга идет моя,
Меня вдалеке любовь узнает моя,
Я вижу ее, я чувствую, боже правый,
Беседу с ее душою ведет моя.

Ты - как цветок, дай запах твой вдохнуть,
Дай мне вдохнуть, приди ко мне на грудь,
У сердца есть всего одно желанье:
Прошу тебя, моей женою будь.

Ни пред кем не открою души в чужедальном краю:
Ну кого я там встречу, кто понял бы душу мою?
Друг один у меня сокровенный - замочек на сердце,
Ключ давно я запрятал, его никому не даю.

Прекрасна ты, мой свет, как серна на скале,
О, станом тонкая, ты куришь наргиле.
Бессонные глаза совсем ты сна лишила,
Так обними ж меня, раз держишь в кабале.

На проклятую жизнь я махнул бы рукой,
Но нельзя, дорогая, расстаться с тобой,
Мое сердце с любимой, как быть мне - не знаю,
Как же в путь мне пойти без моей дорогой.

От женщины всегда измены ждем,
Коварства тьма в созданье неземном,
Она нам спутница на полдороги,
А так всю жизнь идет своим путем.

Дорогая моя, дорогая, совсем я зачах,
Погляди мне в глаза, ведь они утопают в слезах,
Если ты, дорогая моя, не придешь к изголовью,
Мне с постели злосчастной не встать, в том свидетель Аллах.


- О высокая, о сладкоустая, ты из Кермана,
Что возьмешь ты за два поцелуя, скажи без обмана?
- Стоит мой поцелуй, сколько весь Самарканд с Бухарой,
Вот цена поцелуя, а ты что решил: полтумана?

Хусейн сказал: букетом роз был я,
Привязан к дорогой всерьез был я,
О клятвы женщин! Так и не пришла,
Когда больной, один, как пес, был я.


Дева, ты в белой чадре кандагарской мила,
Веришь не веришь, ты сердце мое унесла,
Всем ты взяла, я влюблен в эти очи хмельные,
В эту хрустальную шею и мрамор чела.

Я хочу вкруг тебя совершать, как планета, свой путь,
Быть сурьмой вкруг прекрасных очей, подведенных чуть-чуть,
Пусть моя голова меж грудей твоих пуговкой ляжет,
Я хочу обвивать, словно уж, твою нежную грудь.

Сам на себя взгляни, мой милый голубок,
На голову себе горстями сыпь песок,
Уж если за меня калым платить не можешь,
Мужскую шапку скинь и нацепи платок.

Мне от милой привет, две гвоздики прислала она,
Чтобы сердцу покой подарить и терпенье сполна.
Аи, моя ненаглядная! Сделала доброе дело!
Мало ей, что стройна, высока, так еще и умна!

Розу возьми у любимой и запах вдохни,
В кудри свои эту розу скорее воткни,
Если в кудрях твоих роза не будет держаться,
Между бровей положи и шнурком затяни.



У каждой скважины в зурне - свой звук, собратья,
Свое лекарство есть на всяк недуг, собратья,
Моя любимая убить готова друга,
Но с божьей помощью спасется друг, собратья.

Быть жертвой мне твоих сурьмой черненных глаз,
Ты не сдержала клятв, в былом связавших нас.
Как смотришь ты в глаза? Неужто же не стыдно?
Быть может, ты в стране неверных родилась?

Ай, черноглазая, мне строишь глазки ты?
Похитив разум мой, болтаешь сказки ты.
Похитив разум мой, ты ловко улизнула,
Зачем же предаешь любовь огласке ты?

Красавица моя, хочу тебе сказать,
Что сердце ты к себе сумела привязать.
Пусть будет у меня сто писаных красавиц,
К твоим хмельным глазам я устремлюсь опять.

Высокая, стройная, дух твой, толкуют, не слаб,
На вертел меня насадила ты, словно кебаб,
На вертел меня насадила, смотри не обугли,
Надежду на милость Аллаха питает твой раб.

Девчонка, Аллаха дразнить не годится,
Зачем ты свои распустила косицы?
Еще не сменила молочных зубов,
А вольную птицу загнала в темницу.

Ай, что за лик и стан! Что за волшебный вид!
Ты - смерть влюбленному, ты потеряла стыд!
Зачем ты сердце мне арканом захлестнула?
Видать, и Страшный суд тебя не устрашит.

Любимая моя ворчит сегодня,
Уж очень взгляд ее сердит сегодня.
Тот, кто ее со мною примирит,
Святое дело совершит сегодня.

Я принял розу из любимых рук,
Понюхав розу, обезумел вдруг,
Целую розу, к векам прижимаю,
Ведь принял дар я из любимых рук.


Скажу без колебаний, мусульмане,
О милой, об одном ее изъяне,
В ней нет изъянов, только неверна,
Об этом я скажу без колебаний.

Надежда на женские клятвы - беда,
Для ног не послужит опорой вода.
Молочные струи веревкой не свяжешь,
Из труса не выйдет герой никогда.

Пусть пред нами красавица, дочь богдыхана,
Ослепительна, сладостна, благоуханна,
Все равно нет доверия женским словам,
Ибо женщина - это орудье шайтана.

Ты станешь пшеницей, я стану жнецом,
Ты станешь газелью, я стану ловцом,
А если ты сядешь голубкой на крышу,
Крылом твоим стану, веселым гонцом.

Кто пережил любовь, тот смерти не боится,
Колодок и тюрьмы, поверьте, не боится,
Он как голодный волк, - ну что ему чабан?
Пускай овчарки злы, как черти, - не боится.

Чтоб лицо разукрасить, возьму-ка белил и румян,
Стариков разожжет и юнцов опьянит мой дурман,
Свои кудри в колечки завью, распущу свои косы,
Воздыхателей всех пусть изловят они, как аркан.

Братом твоим я тебя заклинаю, мой свет,
Очи хмельные свои не сурьми мне во вред,
Очи не надо сурьмить, без сурьмы ты сражаешь,
Словно кебаб, я тобою на вертел надет.

Белая птица, со мной ты жестка и горда,
Вдаль от меня улетела, не знаю куда,
Вдаль от меня улетела, на миг не подумав,
Что над возлюбленным другом нависнет беда.

Ты на крыше, рассыпаны розы у ног,
Я рассыпал бы золото, если бы мог,
Что там золото! Что серебро! - жалкий мусор!
Жизнь и душу тебе я принес, видит бог.

Пери, пери, ну что ж тебе жизнь не мила?
- В самый горестный день меня мать родила,
Молоком злополучья кормила, растила,
А взрастила - злодею навек отдала.

За селеньем Чардех солончак примыкает к пескам,
У возлюбленной перси подобны айвовым плодам,
Ты тринадцати лет, дорогая, со мной обручилась,
А в четырнадцать лет дай устами припасть мне к устам.

Тот прекрасен, в чьем сердце любовь глубока,
Он подобен Фархаду, в чьих дланях кирка,
Если будет, как лев, он могуч и отважен,
Он с Ширин своей встретится наверняка.

Между мной и тобою - сплошная стена,
Между мной и тобою - завистников тьма,
Сам приду я к тебе в поздний час или ранний,
Мне не нужен посыльный, нужна ты сама.

Как мулла, прочитал весь Коран ты, мой друг,
Можешь вылечить сердце от ран ты, мой друг,
Все мужские дела ты, как шейх, разбираешь,
А в моих настоящий чурбан ты, мой друг.

Ты, как ствол кипарисовый, станом пряма,
Твои очи орлиные сводят с ума,
Эти нежные губы и белые зубы -
Как ширазская лавка, где сладостей тьма.

Подружка, ты, словно кувшин, тонкогорла,
Ты в сердце вошла - и дыхание сперло,
Ты в сердце владычицей полной вошла,
Там корни пустила и ветви простерла.

Душа моя, сколько бы ты ни кричала,
Твое все равно разорву покрывало,
Затем чтоб короткий подол удлинить,
Чтоб ножка твоя никого не прельщала.

Я в квартал Баберша забреду, мой цветок,
С глаз твоих я чадру отведу, мой цветок,
Нет, пожалуй, не стану к чадре прикасаться,

Я по запаху сразу найду мой цветок.

  1. John Renard. Historical dictionary of Sufism. - Rowman & Littlefield, 2005. - С. 155.

    «Perhaps the most famous Sufi who is known to many Muslims even today by his title alone is the seventh/13th century Persian mystic Rumi»

  2. Annemarie Schimmel. “The Mystery of Numbers”. - Oxford University Press, 1993. - С. 49.

    A beautiful symbol of the duality that appears through creation was invented by the great Persian mystical poet Jalal al-Din Rumi, who compares God’s creative word kun (written in Arabic KN) with a twisted rope of 2 threads (which in English twine, in German Zwirn¸ both words derived from the root «two»).

  3. Ritter, H.; Bausani, A. Encyclopaedia of Islam - "ḎJ̲alāl al- Dīn Rūmī b. Bahāʾ al-Dīn Sulṭān al-ʿulamāʾ Walad b. Ḥusayn b. Aḥmad Ḵh̲aṭībī" / Bearman , Th. Bianquis , C. E. Bosworth , E. van Donzel and W. P. Heinrichs. - Brill Online, 2007.

    … known by the sobriquet Mawlānā (Mevlânâ), Persian poet and founder of the Mawlawiyya order of dervishes.

  4. Julia Scott Meisami. Forward to Franklin Lewis, Rumi Past and Present, East and West(revised edition). - Oneworld Publications, 2008.
  5. Frederick Hadland Davis. "The Persian Mystics. Jalálu"d-Dín Rúmí". - Adamant Media Corporation, November 30, 2005. - ISBN 1402157681 .
  6. Annemarie Schimmel, "I Am Wind, You Are Fire," p. 11. She refers to a 1989 article by Fritz Meier:
    Tajiks and Persian admirers still prefer to call Jalaluddin "Balkhi" because his family lived in Balkh, current day in Afghanistan before migrating westward. However, their home was not in the actual city of Balkh, since the mid-eighth century a center of Muslim culture in (Greater) Khorasan (Iran and Central Asia). Rather, as Meier has shown, it was in the small town of Wakhsh north of the Oxus that Baha"uddin Walad, Jalaluddin"s father, lived and worked as a jurist and preacher with mystical inclinations. Franklin Lewis, Rumi: Past and Present, East and West: The Life, Teachings, and Poetry of Jalâl al-Din Rumi , 2000, pp. 47–49.
    Lewis has devoted two pages of his book to the topic of Wakhsh, which he states has been identified with the medieval town of Lêwkand (or Lâvakand) or Sangtude, which is about 65 kilometers southeast of Dushanbe, the capital of present-day Tajikistan. He says it is on the east bank of the Vakhshâb river, a major tributary that joins the Amu Daryâ river (also called Jayhun, and named the Oxus by the Greeks). He further states: "Bahâ al-Din may have been born in Balkh, but at least between June 1204 and 1210 (Shavvâl 600 and 607), during which time Rumi was born, Bahâ al-Din resided in a house in Vakhsh (Bah 2:143 [= Bahâ" uddîn Walad"s] book, "Ma`ârif."). Vakhsh, rather than Balkh was the permanent base of Bahâ al-Din and his family until Rumi was around five years old (mei 16–35) [= from a book in German by the scholar Fritz Meier-note inserted here]. At that time, in about the year 1212 (A.H. 608–609), the Valads moved to Samarqand (Fih 333; Mei 29–30, 36) [= reference to Rumi"s "Discourses" and to Fritz Meier"s book-note inserted here], leaving behind Baâ al-Din"s mother, who must have been at least seventy-five years old."
  7. William Harmless, Mystics , (Oxford University Press, 2008), 167.
  8. Arthur John Arberry. The Legacy of Persia. - Clarendon Press, 1953. - С. 200. - ISBN 0-19-821905-9 .
  9. Frye, R. N. The Encyclopaedia of Islam - "Darī" (CD version). - Brill Publications.
  10. Encyclopedia of library and information science, Volume 13 (англ.) . Google Books . Дата обращения 18 августа 2010.
  11. , с. 249.
  12. Pahlavi psalter - статья из Encyclopædia Iranica . Philippe Gignoux
  13. Abdolhossein Zarrinkoub. Naqde adabi. - Tehran, 1959. - С. 374-379.
  14. Abdolhossein Zarrinkoub. Naqde adabi. - Tehran, 1947. - С. 374-379.
  15. Армения в III - IV вв. // Всемирная история. - Т. 2, гл. XXV . :

    …Армения получила систему письменности , не только отличную от иранской, но и значительно более доступную для народа, чем иранская; последняя вследствие своей сложности была вполне понятна лишь профессиональным писцам. Этим отчасти и объясняется богатство армянской литературы по сравнению со среднеперсидской.

  16. CHARLES-HENRI DE FOUCHÉCOUR. IRAN viii. PERSIAN LITERATURE (2) Classical. (англ.) . Encyclopaedia Iranica (15 декабря 2006 г.). Дата обращения 8 августа 2010. Архивировано 28 августа 2011 года.

    The distinction between poetry and prose has always been quite deliberate in Persian literature, with poetry given the pride of place. It distinguished itself clearly from prose not only in terms of rhyme and rhythm, but also in the artful play between explicit meaning or meanings and implicit nuances.

  17. , p. 2: «The prevalent classification of classical literary schools into Central Asia, Transcaucasian, Persian, and Indian originated with Y. E. Bertel’s whose primary emphasis seems to have been on ethnic and regional contributions».
  18. , p. 2: «The corresponding nomenclature of Persian literary historians, i.e., «Khorasani, Azerbayjani, Eraqi», and «Hendi», on the other hand, denotes more than anything else, a chronological differentiation».
  19. PETER CHELKOWSKI. LITERATURE IN PRE-SAFAVID ISFAHAN - стр. 112 (англ.) . Дата обращения 18 августа 2010. Архивировано 19 июня 2012 года.

    The three main literary styles which follow each other consecutively are known as: Khurasani, Iraqi, and Hindi. The time spans of each style are equally flexible. Within these broad geographical divisions we then come across certain «literary schools» which reflect regional peculiarities and idiosyncrasies and are identified with smaller entities like provinces or towns. For example, there are: the Azerbayjani school, the Tabriz school, or the Shirvan school.

  20. C. E. Bosworth. ʿAǰam (англ.) (недоступная ссылка) . Encyclopaedia Iranica (December 15, 1984). Дата обращения 8 августа 2010. Архивировано 5 мая 2012 года.
  21. Rypka, Jan. Poets and Prose Writers of the Late Saljuq and Mongol Periods’, in The Cambridge History of Iran, Volume 5, The Saljuq and Mongol Periods. - January 1968.

    «One of the striking features of the Transcaucasian school is its complicated technique.»

  22. Peter Chelkowski. Literature in Pre-Safavid Isfahan International Society for Iranian Studies Iranian Studies, Vol. 7, No. 1/2. - Taylor & Francis, Ltd. on behalf of International Society for Iranian Studies, 1974. - С. 112-131.

    «The three main literary styles which follow each other consecutively are known as: Khurasani, Iraqi, and Hindi . The time spans of each style are equally flexible. Within these broad geographical divisions we then come across certain „literary schools“ which reflect regional peculiarities and idiosyncrasies and are identified with smaller entities like provinces or towns. For example, there are: the Azerbayjani school, the Tabriz school, or the Shirvan school

  23. Muḥammad Amīn Riyāḥī. Sharvānī, Jamāl Khalīl, fl. 13 cent., Nuzhat al-majālis / Jamāl Khalīl Sharvānī ; tāʼlīf shudah dar nīmah-ʼi avval-i qarn-i haftum, tashih va muqaddimah va sharh-i hal-i gūyandigān va tawzīḥāt va fihristhā. - Tehran: Intishārāt-i Zuvvār, 1366 . - 764 с.
  24. Peter Chelkowski. Literature in Pre-Safavid Isfahan International Society for Iranian Studies Iranian Studies, Vol. 7, No. 1/2. - Taylor & Francis, Ltd. on behalf of International Society for Iranian Studies, 1974.

    Azerbayjan became the heir to the Khurasani style.

  25. Francois De Blois.

    «The point of the anectode is clear that the diwans of these poets contained Eastern Iranian (i.e. Sogdian etc.) words that were incomprehensible to a Western Persian like Qatran, who consquently took advantage of an educated visitor from the East, Nasir, to ascertain their meaning.

  26. , p. 7-8: «The term „Transcaucasian“ in bertel’s classification, and „Azerbaijani“ in the Persian classification, refers to the poetry by cluster of poets associated mainly with the Caucasian Shirvanshahs who, in the course of the eleventh and twelfth centuries enjoyed a relative independence from the Saljuqid empire. A few literary historians trace the origins of this style to Qatran of Tabriz (ca. 1009-1072), whose diction is taken to represent certain characteristics of the pre-Mongol Iranian-Azeri ».
  27. Minorsky. “Marand” in Encyclopaedia of Islam / P. Bearman , Th. Bianquis , C. E. Bosworth , E. van Donzel and W. P. Heinrichs. - 1991. - Т. 6. - С. 504.

    „According to one of al-Tabari’s authorities (iii, 1388), the shaykhs of Maragha who praised the bravery and literary ability (adab) of Ibn Bai’th also quoted his Persian verses (bi’l-fdrisiyya). This important passage, already quoted by Barthold, BSOS, ii (1923), 836-8, is evidence of the existence of the cultivation of poetry in Persian in northwestern Persia at the beginning of the 9th century. Ibn Bai’th must have been Iranicised to a considerable extent, and, as has been mentioned, he relied for support on the non-Arab elements in his Rustakhs (‘Uludj Rasatikhi’)“

  28. Jamal-Din Ḵalil Šarvāni. Nozhat al-majāles, 2nd ed / Moḥammad Amin Riāḥi. - Tehran, 1996.
  29. Tabari. The History of Tabari, 2nd edition. - Asatir Publications, 1993. - Т. 7.

    ‌حد ثني انه انشدني بالمراغه جماعه من اشياخها اشعاراً لابن البعيث بالفارسيه وتذكرون ادبه و شجاعه و له اخباراً و احاديث» طبري، محمدبن جرير، تاريخ طبري، جلد 7، چاپ دوم، انتشارات اساطير، 1363.

  30. Архивная копия от 8 мая 2012 на Wayback Machine Richard Davis. Borrowed WareMedieval Persian Epigrams. - Mage Publishers, 1998. - ISBN 0-934211-52-3 .

    «In preparing the brief notes on individual poets my chief debt is to Dr. Zabihollah Safa’s Tarikh-e Adabiyat dar Iran ("History of Literature in Iran", 5 vols., Tehran, reprinted 1366/1987). I have also made use of Dr. Mohammad Amin Riahi’s introduction to his edition of the 14th-century anthology of rubaiyat, the Nozhat al-Majales („Pleasure of the Assemblies“), as well as using material from other sources.»

  31. Peter Chelkowski. "Mirror of the Invisible World". - New York: Metropolitan Museum of Art, 1975. - С. 6. - 117 с.

    «Nizami’s strong character, his social sensibility, and his poetic genius fused with his rich Persian cultural heritage to create a new standard of literary achievement. Using themes from the oral tradition and written historical records, his poems unite pre-Islamic and Islamic Iran.»

  32. Anna Livia Beelaert. ḴĀQĀNI ŠERVĀNI (англ.) . Encyclopedia Iranica . Дата обращения 3 сентября 2010. Архивировано 5 мая 2012 года.

    Khaqani’s is noted for his extremely rich imagery, drawn from and alluding to a wide range of fields of knowledge-a mannerist, in an even higher degree than other classical Persian poets, both in the way he absorbs and transforms the poetry of his predecessors and in his love of paradox.

  33. : «The geographical closeness of the territories subject to the Ildeguzids and those under the Šarvānšāh encouraged the flow of intellectuals and poets from one court to the other. It is also possible to speak of a certain similarity of inspiration and of style between the poets born and educated in these areas, to the point of defining them as belonging to the ‘Azerbaijan school’ (Rypka, Hist. Iran Lit ., pp. 201-9). The complexity of the language and of the compositional techniques, the originality and multiplicity of the themes, the presence of Persian archaisms and, at the same time, a wide range of borrowings from Arabic vocabulary are among the stylistic features which are common to poets in this cultural context compared with other contemporaries closer to the Khorasani style».
  34. NOZHAT AL-MAJĀLES (неопр.) . Encyclopædia Iranica Архивировано 28 августа 2011 года.

    «Nozhat al-mājales is thus a mirror of the social conditions at the time, reflecting the full spread of Persian language and the culture of Iran throughout that region, clearly evidenced by the common use of spoken idioms in poems as well as the professions of the some of the poets (see below). The influence of the northwestern Pahlavi language , for example, which had been the spoken dialect of the region, is clearly observed in the poems contained in this anthology.

  35. NOZHAT AL-MAJĀLES (неопр.) . Encyclopædia Iranica . Дата обращения 30 июля 2010. Архивировано 28 августа 2011 года.

    „In contrast to poets from other parts of Persia, who mostly belonged to higher echelons of society such as scholars, bureaucrats, and secretaries, a good number of poets in the northwestern areas rose from among the common people with working class backgrounds, and they frequently used colloquial expressions in their poetry. They are referred to as water carrier (saqqāʾ), sparrow dealer (ʿoṣfori), saddler (sarrāj), bodyguard (jāndār), oculist (kaḥḥāl), blanket maker (leḥāfi), etc., which illustrates the overall use of Persian in that region“

  36. NOZHAT AL-MAJĀLES (неопр.) . Encyclopædia Iranica . Дата обращения 30 июля 2010. Архивировано 28 августа 2011 года.

    This blending of cultures certainly left its mark on the works of the poets of the region, resulting in the creation of a large number of new concepts and terms , the examples of which can be noticed in the poems of Ḵāqāni and Neẓāmi, as well as in dictionaries.»

  37. , p. 2: «Christian imagery and symbolism, quotations from the Bible and other expressions inspired by Christian sources occur so frequently in the works of Khagani and Nizami in particular, that a comprehension of their works is almost impossible without a thorough knowledge of Christianity ».
  38. : «The complexity of the language and of the compositional techniques, the originality and multiplicity of the themes, the presence of Persian archaisms and, at the same time, a wide range of borrowings from Arabic vocabulary are among the stylistic features which are common to poets in this cultural context compared with other contemporaries closer to the Khorasani style».
  39. Francois De Blois. Persian Literature - A Biobibliographical Survey: Volume V Poetry of the Pre-Mongol Period Volume 5 of Persian Literature, 2nd edition. - Routledge, 2004. - С. 187.

    «The point of the anectode is clear that the diwans of these poets contained Eastern Iranian (i.e. Sogdian etc.) words that were incomprehensible to a Western Persian like Qatran, who consquently took advantage of an educated visitor from the East, Nasir, to ascertain their meaning».

  40. Muḥammad Amīn Riyāḥī. Sharvānī, Jamāl Khalīl, fl. 13 cent., Nuzhat al-majālis / Jamāl Khalīl Sharvānī ; tāʼlīf shudah dar nīmah-ʼi avval-i qarn-i haftum, tashih va muqaddimah va sharh-i hal-i gūyandigān va tawzīḥāt va fihristhā az Muḥammad Amīn Riyāḥī. See Indroduction. - Tehran: Intishārāt-i Zuvvār, 1366 .
  41. Новосельцев А. П. Глава III. АЗИЯ И СЕВЕРНАЯ АФРИКА В X-XIII вв. ГОСУДАРСТВА САМАНИДОВ И ГАЗНЕВИДОВ //Институт Востоковедения РАН Востока. В 6 томах. Том 2. Восток в средние века. История. - Восточная литература, 2009. - Т. 2. - ISBN 978-5-02-036403-5 , 5-02-018102-1.

    «Много позже, уже в послемонгольское время, в новых условиях эта общность, часть которой (в Азербайджане и Мавераннахре) подверглась тюркизации, стала распадаться на две самостоятельные - персов и таджиков. Ничего подобного в IX-Х, да и в XI-XIII вв. не было, и таджики той поры - общее название массы ираноязычного населения, связанного единой культурой, этническим самосознанием и языком».

  42. Rypka. History of Iran Literature. - С. 201-209.

    The geographical closeness of the territories subject to the Ildeguzids and those under the Šarvānšāh encouraged the flow of intellectuals and poets from one court to the other. It is also possible to speak of a certain similarity of inspiration and of style between the poets born and educated in these areas, to the point of defining them as belonging to the «Azerbaijan school».

  43. Rypka, Jan. History of Iranian Literature. - Reidel Publishing Company, January 1968. - С. 76.

    «The centripetal tendency is evident in the unity of Persian literature from the points of view of language and content and also in the sense of civic unity. Even the Caucasian Nizami, although living on the far-flung periphery, does not manifest a different spirit and apostrophizes Iran as the Heart of the World».Архивировано 28 августа 2011 года.

  44. Neẓāmī." Encyclopædia Britannica. 2009. Encyclopædia Britannica Online. 28 Feb. 2009

    Greatest romantic epic poet in Persian Literature, who brought a colloquial and realistic style to the Persian epic. …. Nezami is admired in Persian-speaking lands for his originality and clarity of style, though his love of language for its own sake and of philosophical and scientific learning makes his work difficult for the average reader.

  45. Julie Scott Meisami. The Haft Paykar: A Medieval Persian Romance. - Oxford University Press (Oxford World"s Classics), 1995. - ISBN 0-19-283184-4 .

    «Abû Muhammad Ilyas ibn Yusuf ibn Zaki Mu’ayyad, known by his pen-name of Nizami, was born around 1141 in Ganja, the capital of Arran in Transcaucasian Azerbaijan, where he remained until his death in about 1209. His father, who had migrated to Ganja from Qom in north central Iran, may have been a civil servant; his mother was a daughter of a Kurdish chieftain; having lost both parents early in his life, Nizami was brought up by an uncle. He was married three times, and in his poems laments the death of each of his wives, as well as proferring advice to his son Muhammad. He lived in an age of both political instability and intense intellectual activity, which his poems reflect; but little is known about his life, his relations with his patrons, or the precise dates of his works, as the accounts of later biographers are colored by the many legends built up around the poet.»

  46. Yar-Shater, Ehsan. Persian Poetry in the Timurid and Safavid Periods - Cambridge History of Iran. - Cambridge: Cambridge University Press, 1986. - С. 973-974.
  47. Sanjay Bumbroo. Oblivion of Persian language will leave void in Sikh history (англ.) . Chandigarh, India - Punjab . The Tribune. Дата обращения 18 августа 2010. Архивировано 3 января 2008 года.

    He said Persian sources had been important for the researchers of Sikh history. He further added that Persian writings of Bhai Lal were absolutely in tune with the Sikh spirit, which provided the key to unlock the spiritual secrets and mystical flights of Sikhism through his poems.

    Giving brief historical facts about Bhai Nand Lal, Balkar Singh said he was one of the 52 poets in the court of Guru Gobind Singh. Son of Diwan Chajju Ram, mir munshi or chief secretary of the Governor of Ghazni, Bhai Lal in a short time acquired great efficiency in Persian and Arabic languages.

    After the death of his parents, he decided to return to Multan where he married a Sikh girl, who used to recite Gurbani and knew Gurmukhi. Leaving his family behind, he left for Anandpur Sahib and received Guru Gobind Singh’s blessings. After staying at there for some time, he left to serve as mir munshi under prince Mauzzam (later to become Emperor Bahadur Shah), due to an acquaintance of his father, named Wasif Khan.

    Aurangzeb wished to convert him to Islam because he had so beautifully interpreted verses of the Koran. Fearing persecution, Bhai Lal and his family left for the northern India. Leaving his family in Multan, he once again came to stay with Guru Gobind Singh at Anandpur Sahib in 1697. Later, he returned to Multan where he opened a school of higher education in Persian and Arabic.

    Professor Singh said Bhai Lal’s seven works in Persian poetry included Diwan-e-Goya, Zindgi Nama, Ganj Nama, Joti Bigaas, Arzul Alfaaz, Tausif-o-Sana and Khatima, and Dastural-Insha, besides three in Punjabi.

  48. Ashk Dahlén , Kingship and Religion in a Mediaeval Fürstenspiegel: The Case of the Chahār Maqāla of Nizāmi ʽAruzi, Orientalia Suecana , vol. 58, Uppsala, 2009.
  49. NIZAM al-Mulk Abdol Hossein Saeedian, «Land and People of Iran» p. 447
Вверх